В 1930-х годах переводчица Александра Любарская работала в Детгизе — ленинградском издательстве детской литературы, которым руководил писатель Самуил Маршак. Она редактировала тексты самого Маршака и выпустила сборники «Волшебный колодец», «В тридевятом царстве, в тридесятом государстве» и «По дорогам сказки», которые позже стали хрестоматийными.
В 1937 году редакцию Детгиза разгромили — Любарскую вместе с другими сотрудниками арестовали по обвинению в шпионаже. Она попала в расстрельный список, но избежала казни и лагерей благодаря поддержке Чуковского и Маршака и смогла оставить об этом воспоминания. В 1995 году их издали в Петербурге.
«Бумага» изучила записи Любарской о 1930-х и рассказывает, как в Большом доме ее вынудили признаться в шпионаже, что помогло ей избежать расстрела и какой след Большой террор оставил в ее жизни.
Как редакцию Детгиза обвинили в диверсии из-за Марка Твена
Преследования сотрудников ленинградского Детгиза начались в 1934 году. Первой арестовали писательницу Раису Васильеву, которую расстреляли в 1938-м по обвинению в контрреволюционной агитации. По воспоминаниям Александры Любарской, с 1934 по 1938 год арестовали около 20 писателей и редакторов, которые сотрудничали с Детгизом. Почти всем приписывали участие в антисоветской и контрреволюционной деятельности.
Одним из признаков того, что на редакцию начинается давление, стал выход в 1937 году номера стенгазеты Лендетиздата, озаглавленного «Повысим революционную бдительность». Номер начинался со слов о том, что «вредительская шайка врагов народа» вместе с Тамарой Габбе, Александрой Любарской, Николаем Олейниковым и другими сотрудниками Детгиза в течение нескольких лет вела «диверсионную деятельность».
Редакцию критиковали за затягивание сроков сдачи рукописей или срыв своевременного выпуска книг, опечатки и вклейки, а также «идеологическое вредительство». Как пример в стенгазете привели сборник рассказов Марка Твена, который не способен научить читателя «разоблачать врагов, диверсантов, но зато может направить воображение совершенно нежелательным образом».
Александра Любарская
переводчица и писательница
— Бессмысленно задаваться вопросом, почему кого-то арестовали, а кого-то — «не тронули». Тайфун не разбирает, какой поселок или город снести, смыть с лица земли. Большой террор тоже не разбирает. Но в отличие от тайфуна он уничтожает и людей, и целые народы, и науку, и искусство, и культуру.
Я перебираю книги, сохранившиеся у меня, и иногда мне начинает казаться, что я что-то понимаю, что-то улавливаю в поисках ответа на это «почему».
Беру книжку Ивана Шорина «Одногодки». Это о колхозе, о бедняцкой семье, вступившей в колхоз, о ребятах, которых ссорил и мирил колхозный конь, за которым они оба ревниво ухаживали. Кажется, самая правильная тема. Но ни одного слова о Сталине и ведущей роли партии.
После арестов в советских газетах начали публиковать статьи с обвинениями сотрудников Детгиза в шпионаже: их называли врагами народа, диверсантами и даже террористами.
— 4 октября в издательстве вышла стенгазета под названием «За детскую книгу». Правильнее было бы назвать ее: «За уничтожение детской книги». «Добить врага!», «Повысим революционную бдительность!» — взывали заголовки статей. «Как могло случиться, — вопрошала передовая, — что детская литература фактически была отдана на откуп группе антисоветских, морально разложившихся людей?» Не обошлось и без обязательного признания своих ошибок: «Руководство издательства — директор товарищ Криволапов и главный редактор товарищ Мишкевич — вместе со всей партийной организацией несут полную ответственность за то, что враги народа, контрреволюционная сущность которых выяснилась уже в начале года, могли продержаться в издательстве до последнего времени, до изъятия их органами НКВД. Партийная организация, выносившая совершенно правильные решения о необходимости удаления Габбе, Любарской и других из издательства, действовала недостаточно решительно и не довела дело до конца». Авторы статей не жалели красок для каждого из нас. Шпионы, диверсанты, террористы и просто подонки — вот, оказывается, кто «окопался» в Лендетиздате.
Как за Любарской пришли
— Я прожила всю свою долгую жизнь в одном городе — сначала он назывался Петербургом, потом Петроградом, потом Ленинградом. Теперь он снова Петербург.
В этом прекрасном городе есть два здания, мимо которых я не могу проходить спокойно.
Это «Дом, увенчанный глобусом», как называл его Маршак, или Дом книги, как называют его все. Там, на пятом этаже, в двух комнатах в 30-х начиналась большая литература для маленьких. Там создавались книги, которыми зачитывались дети — и с не меньшим интересом читали взрослые.
И есть другой дом, на Литейном проспекте, который все называют Большим домом. Там собрались все темные силы, калечившие, уничтожавшие, убивавшие людей. Не поднимая глаз я прохожу мимо этого дома.
Любарскую задержали в ночь с 4 на 5 сентября 1937 года.
— Звонок в дверь раздался после двенадцати ночи. Я подошла к двери и спросила: «Кто там?» — «Это я, Семен», — ответил наш дворник. «В нижней квартире жалуются, что у них протечка, заливает их». Я пошла посмотрела — в ванной, на кухне. «Нет, — говорю, — у нас всё в порядке». — «Ну извините», — и ушел. А я уже понимала, что всё это не к добру. И дело вовсе не в протечках. Надо что-то придумать с письмами, с фотографиями.
Минут через десять опять звонок. «Кто там?» — «Это опять я, Семен». Я снова открыла дверь. Стоит смущенный Семен, а за ним двое: один в штатском, другой — солдат с винтовкой. Тот, что в штатском, протянул мне какую-то бумажку. «Любарская Александра Иосифовна — это вы? Вот ордер на ваш арест». Я смотрела на ордер, как будто прочитала его, но не видела ни одного слова. «Ну что ж, проходите в мою комнату», — проговорила я. А сама пошла к отцу и сказала: «За мной пришли. Предупреди маму».
Тем временем в моей комнате вовсю шел обыск. У меня было довольно много книг и, кроме того, в моей комнате стоял книжный шкаф моей покойной сестры, умершей в 1929 году. И вот у меня, в 1937 году, в разгар борьбы с «врагами народа», находят книгу Троцкого, переписку осужденной Васильевой и письмо Лидии Чуковской, в котором она — черным по белому — пишет, что ее должны арестовать.
Обыск продолжался до рассвета, вспоминала Любарская. Мать собрала для нее полотенце, зубную щетку, мыло и теплую кофту. После этого Любарскую забрали сотрудники НКВД. Однако они не вызвали для этого специальную машину, а повезли задержанную на трамвае.
— И вот мы вышли из дому: впереди я — «объект» — и два сопровождающих. Они шли позади меня на почтительном расстоянии, вероятно, чтобы не обращать внимания прохожих на это шествие. Ощущение какой-то нереальности происходящего не оставляло меня. Почему-то я покорно иду… Словно не понимаю, что иду в тюрьму… И я уже не человек, а «объект»… Около трамвайной остановки — на углу Введенской улицы и Большого проспекта — мне подали знак: садитесь в трамвай.
Трамвай довез нас почти до Большого дома. И только когда мы свернули за угол на улицу Воинова, «штатский» быстро подошел ко мне и произнес: «У ворот остановитесь». Он нажал какую-то кнопку в стене, железные ворота распахнулись и со скрежетом сомкнулись за моей спиной. Всё. Я в тюрьме.
Что происходило в тюрьме НКВД
В Большом доме Любарская встретила писательницу Тамару Габбе, с которой они работали в Детгизе. Габбе также обвиняли в шпионаже. Начались допросы, на которых Любарскую заставляли подписать документы с признанием вины. По воспоминаниям писательницы, следователи избивали обвиняемых, оставляли их в ужасных условиях в переполненных маленьких камерах и доводили до изнеможения.
— Первый допрос был на третий или четвертый день моей тюремной жизни. Его и допросом-то не назовешь. Только анкета: «Где вы работали? С какого времени? Где работает ваш отец? Назовите ваших знакомых». И всё в таком роде. В чем я обвиняюсь, почему арестована — ни слова. О переписке с Раисой Васильевой, о книге Троцкого, о письме Лидии Чуковской — ни слова.
А следователь, ни о чем больше не спрашивая, дал мне подписать анкетный лист и отправил в камеру. Почти месяц я прожила в тревоге и ожидании нового допроса. Очевидно, следователь в это время был занят «творческой работой», то есть сочинял мое «дело». 14 октября, вероятно по его распоряжению, меня перевели на Арсенальную, в другую тюрьму — в «Кресты». Пока шел «творческий процесс», незачем было занимать место в переполненной общей камере (в ней было метров 20, а я вошла туда 87-я!).
Любарская вошла в список № 10 «Харбинцы», участников которого обвиняли в шпионаже и сотрудничестве с японской разведкой.
Репрессии против «харбинцев» начались по приказу наркома внутренних дел СССР Николая Ежова от 20 сентября 1937 года «О мероприятиях в связи с террористической, диверсионной и шпионской деятельностью японской агентуры из харбинцев». Изначально силовики давили на людей, которые строили Китайско-Восточную железную дорогу.
Самые жестокие допросы проводили по ночам, пишет Александра Любарская в мемуарном очерке «За тюремной стеной». Мужчин пытали под камерой, в которой находилась писательница. Они вместе с сокамерницами слышали, как там резиновыми дубинками, жгутами и плетками избивали арестованных. После этого до камеры доносился запах нашатырного спирта — избитого приводили в чувства.
В такие моменты люди в камерах начинали бить кулаками по дверям, кричать и требовать прекратить пытки. Тогда надзирательница звонила коллегам и говорила, что слышны звуки избиения, после чего снова наступала тишина.
— В ночь с 10 на 11 ноября меня вызвали к следователю. Это был тот самый щеголеватый молодчик с наманикюренными ногтями и подкрашенными губами, который два месяца назад заполнял мою анкету. «Следователь Слепнев», — представился он. На столе перед ним лежала толстенная многостраничная папка — протокол моего допроса, в котором уже все было написано: и его вопросы, и мои ответы.
На каком-то этапе я упираюсь, на каком-то частично соглашаюсь, пока наконец не признаюсь в покушении на Сталина или еще в чем-то подобном. Но главный упор был на шпионаже. Нужны шпионы. Всё равно, в пользу какой страны. Всё равно, кто они: сторож пригородного огорода, или ученый, или литератор, или редактор детских книг — все годятся.
«Подписывайте протокол», — сказал Слепнев, подвигая ко мне папку. «Нет, я это не подпишу», — сказала я. Слепнев встал из-за стола и подошел ко мне вплотную. «Будете подписывать?» — «Нет». Он размахнулся и ударил меня по лицу. Дальше допрос шел так: «Подписывайте!» — «Не буду!» Удар. «Подписывайте!» — «Не подпишу!» Удар. «Признавайтесь!» — «Не признаюсь!» Удар. И так час за часом. Рассказывать об этом почти невозможно, невозможно передать меру беспомощности, страха, боли, отвращения… Под утро он отправил меня в камеру. А днем в камере, даже в самом дальнем уголке, не разрешалось даже дремать. Надзирательница мигом обнаруживала это. «Не спать!» — раздавался грубый окрик.
Так продолжалось трое суток. В конце третьей ночи я схватила перо и подписалась на одной странице слепневского сочинения. Я не очень вчитывалась в текст, я понимала, что расстрел неминуем, — из этого дома не выходят. Собрав последние силы, я думала только об одном: нет ли на этой бредовой странице чьих-нибудь имен, кроме моего. Нет, как будто нет. Я одна сама себе и шпион, и террорист. Бросив перо, я сказала: «Делайте со мной что хотите, но больше я ничего не подпишу». Слепнев ухмыльнулся: «А нам довольно и этого».
Через две недели после этого допроса, 25 ноября 1937 года, начальник УНКВД ЛО Леонид Заковский подписал для рассмотрения в Москве по первой — расстрельной — категории девятый и десятый списки «японских шпионов, диверсантов, террористов и вредителей», в числе которых была и Любарская.
Как Любарская вышла на свободу
Большую часть заключения Любарская провела в «Крестах» на Арсенальной набережной. Там арестованным иногда давали возможность писать заявления: жалобы на условия содержания, просьбы прекратить преследование, запросы на встречи и другие.
Арестованные надеялись, что хотя бы одно заявление из всех поданных рассмотрят.
— Примерно раз в месяц сидящим в «Крестах» давали бумагу и карандаш — писать заявления. И я строчила и строчила — на имя начальника 3-го («моего»!) отдела, на имя прокурора ЛВО, на имя начальника УНКВД — всё об одном и том же: о протоколе, сочиненном следователем Слепневым, о его допросах. Я уже хорошо знала, что еще более страшные допросы здесь узаконены, стали обязательной нормой. Да и как иначе создать несметную армию «врагов народа» и «шпионов»!
В начале 1938 года в деле Любарской поменяли следователя. А почти через год, 30 декабря 1938-го, писательницу вызвали на допрос к начальнику управления НКВД по Ленинграду Сергею Гоглидзе. Он просил арестованную рассказать о ее отношениях с бывшими коллегами по Детгизу, прокомментировать обвинение в ущемлении интересов авторов произведений и срыве сроков публикаций.
— Гоглидзе молча слушал меня. Потом сказал: «Мы всё проверим. Если ваши показания подтвердятся, вас освободят. И мы должны будем перед вами извиниться». Напоследок Гоглидзе спросил, в каких условиях я нахожусь и нет ли у меня просьб. «Есть, — ответила я. — Я прошу, чтобы следствие наконец закончили. А условия у меня обыкновенные, тюремные. Других просьб у меня нет». И меня увели в камеру.
Мои тюремные подруги слушали меня, раскрыв рот. «Это всё — к освобождению. Радоваться надо», — говорили они. Я и сама начинала так думать. Но что будет с ними?.. Так могу ли я радоваться?
А тюрьма оставалась тюрьмой. И постепенно возникала мысль, что все эти мирные допросы — очередная провокация.
Послабления в деле Александры Любарской начались благодаря помощи писателей Лидии и Корнея Чуковских, а также Самуила Маршака. Они писали генеральному прокурору СССР Андрею Вышинскому и добивались встречи с ним.
Зимой 1939-го они добились приема у генпрокурора, где рассказали о семье Любарской, работе в Детгизе и лучших публикациях издательства при ее редактуре. После этого Вышинский позвонил в Большой дом и потребовал освободить писательницу.
Прием генпрокурора стал возможным в том числе потому, что в то время генерального комиссара госбезопасности Николая Ежова сняли с должности, а на его место только пришел Лаврентий Берия. Он показывал, что якобы исправляет ошибки своего предшественника, уточняет в комментариях к воспоминаниям Любарской историк Анатолий Разумов.
— Следователь вызвал конвойного и снова сказал: «Проводите товарища Любарскую в камеру за вещами». Конвойным запрещается разговаривать с теми, кого они сопровождают. Но что означают слова следователя «товарищ Любарская», он понял сразу.
И на одном из поворотов внутреннего перехода, ведущего из Большого дома в тюрьму, тихо спросил меня: «И долго вы здесь находились?» — «Почти полтора года», — ответила я. «Значит, всё это зря?» — не удержался он. «Да, всё зря, как и со всеми остальными», — сказала я.
Надзирательница уже ждала меня около открытой камеры и не отходила, пока я собирала вещи. «Никаких разговоров, ничего ни от кого не брать», — строго предупредила она. Обнимаясь с теми, кто оставался здесь, я едва сдерживалась от слез и слышала от них самые добрые слова прощания.
На выходе из здания НКВД писательницу встретили ее родители, художник Иосиф Гинзбург и подруга Ольга Невзглядова.
После освобождения Любарская встретилась с Тамарой Габбе, которую выпустили из-под ареста еще в 1937-м. Оказалось, что брат Габбе Михаил был связан с НКВД. Однако как именно, писательница не смогла выяснить.
— Как давно всё это было. А я снова и снова возвращаюсь в то далекое прошлое. Я вспоминаю, как однажды — это было в конце 39-го или начале 40-го года, уже после моего освобождения, — рассказывая Лидии Корнеевне Чуковской о тюрьме, я сказала: «Мне хотелось бы, чтобы об этом времени написал поэт. Будет написано много — и проза, и воспоминания, сохранятся дневники. Может быть, и я что-нибудь сумею… Но мне кажется, что только в слове поэта люди ощутят тот смертоносный воздух, которым дышали мы в 37-м…» Лида остановила меня: «Это слово уже сказано». И прочла мне наизусть «Реквием» Анны Ахматовой. Тогда его даже записывать было нельзя.
И вот прошло полвека. Выросло не одно поколение людей, для которых 37-й год (длившийся еще много лет) — только цифра в быстротекущем времени. Был когда-то Нерон, был Иван Грозный, был Сталин. Зачем вспоминать то, что было? Зачем снова об этом говорить?
Из всех сотрудников и авторов Детгиза, арестованных в 30-е годы, из тюрьмы освободили только двоих — Александру Любарскую и Тамару Габбе. Поэта Николая Олейникова и редактора Сергея Безбородова расстреляли 24 ноября 1937 года. Писателя Николая Спиридонова расстреляли 14 апреля 1938-го. Еще минимум семь человек, работавших с Детгизом, погибли из-за репрессий.
Как выяснил историк репрессий Анатолий Разумов, следователя Петра Слепнева 1 апреля 1938 года уволили из НКВД, а 10 апреля допрашивали по жалобам Любарской, но не осудили. Слепнев прошел войну в качестве рядового, а после работал заместителем начальника литейного цеха Ленинградского карбюраторного завода. В 1955 году он признал, что в 1937 году пытал обвиняемых.
Александра Любарская пережила в Ленинграде блокаду – работала редактором детских передач на радио. В 1947 году стала членом Союза писателей. Она прожила 94 года и умерла в 2002 году.