Журналист Александр Невзоров, художник Андрей Бартенев, музыкант Сергей Шнуров, театральный режиссер Семен Александровский и основатель книжной сети «Буквоед» Денис Котов рассказали, что значит появление «Лахта Центра» для архитектуры Петербурга, мешают ли старые здания развитию мегаполиса, почему без баров на каждой улице «город просто не выживет» и как не превратить его в кладбище.
«Бумага» публикует расшифровку дискуссии с Международного форума пространственного развития, который прошел в Петербурге.
Ольга Бузина (модератор): Мы собрались, чтобы поговорить о будущем. Тема форума — революция, переосмысление будущего. Сегодня мы собрали тех людей, которые, на наш взгляд, совершенно не случайно будут говорить о городе. И это не историки архитектуры, не урбанисты, а те люди, которые формируют сегодняшний день. Наши гости: Александр Глебович Невзоров — человек, который четко, как клинком, формулирует суть сегодняшнего дня, Андрей Бартенев — художник с мировым именем, Семен Александровский, режиссирующий связь людей города, и Денис Котов, являющийся идеологом прекрасной институции под названием «Буквоед». Что мы можем сделать, чтобы новая культурная практика была востребована? Начнем с Александра Глебовича. Его острому скальпелю, которым он препарирует реальность, я хочу задать такой вопрос: а город живой или мертвый? Золотым веком ли мы живем, боимся ли чего?
Александр Невзоров: Понятно. Скажите, такой пыточный звук, когда ни фига не слышно, — это только здесь, в этой части зала — или у всех? У всех? Понятно. Я думаю, прелестная Оля как-то стесняется и не конкретизирует проблему. Много милых слов о культуре и развитии прячут, вероятно, тот и внешний, и внутренний конфликт, который был и который есть всегда — наверное, с тех минут, когда депутат Ковалев с группой безумных отмороженных молодых людей пошел защищать невнятный сарай под названием дом Дельвига. Это всё было преподнесено как абсолютный героизм и некая установка на будущее: что за каждый доходный дом, за каждую груду кирпича, слегка оштукатуренную, если она старая, надо будет стоять насмерть. Это с одной стороны.
С другой стороны, есть такая непреодолимая и безжалостная штука, как эволюция. Можно, конечно, попытаться ей помешать. На своих лекциях я очень часто спрашивал у самых сильных, самых просвещенных залов: в каком случае эволюция была бы невозможна? Рано или поздно кто-нибудь давал правильный ответ: эволюция была бы совершенно невозможна, если бы у обезьян были скрепы и желание постоянно возвращаться к корням. В этом случае мы бы с вами никогда в этом зале не собрались, да и его самого тоже не было бы. На моей памяти ни один дерзкий голос против вот этого фетишиствующего градозащитительства в Петербурге почти не звучал. Вот так, чтобы кто-то дерзко и спокойно, глядя людям в глаза с таким же наглым выражением лица, как у меня, говорил бы про то, что над половиной из строений трястись не надо. И надо уступать той современности, которая очень робко толчется на перифериях в каких-то лахтах, в каких-то пригородах.
Понятно, что вечная страсть к историзму — лукавая страсть, потому что непонятно, насколько вглубь вы должны к этому историзму приблизиться и что именно надо сохранять. Надо ли снести действующий Исаакиевский собор, чтобы на его месте поставить гнилушку под названием «церковь Исаакия Далматского»? Это будет, по крайней мере, очень исторично, это будет воссоздание того самого петровского Петербурга. Я думаю, что здесь примерно девять из десяти думают абсолютно контрастно со мной и не согласны. Но правота на моей стороне, поскольку развитие — штука неостановимая. Я, конечно, понимал, что сегодняшние градозащитники — сложные очень люди, мы обязаны считаться с их чувствами. Они выработали великолепную тактику, но эта тактика забавна: некоторая хитропопость в этом присутствует. Например, у реально нового здания, которое воздвигается и так хорошо выглядит в Лахте, я бы сказал, винтовая конструкция. Посему есть надежда, что, возможно, с помощью вот этого страшного и великолепного фаллоса «Лахта Центра» удастся продрать плеву девственности петербургских предрассудков — о том, что всё должно быть маленьким и отражаться в воде, должно быть видно много туч и дождя и так далее. Что касается меня, то у меня к «Лахта Центру» только одна серьезная претензия: он низковат, маловат и одинок.
Такие штуки, конечно, великолепно начинают жить в констелляции, гроздьями, когда для них есть соответствующие фоны — не просто в виде трех дядечек в майках на заливе, которые грустно-грустно допивают свой портвейн и думают: будет цунами, если упадет эта хрень, или не будет цунами? Они очень любят эти свои измышления потом переносить в прессу. Я очень надеюсь, что «Лахта Центр» станет тем ядром, тем «очагом инфекции» (в кавычках), через которые по городу пойдет, наконец, волна понимания того, что современность — это великолепная штука и, более того, неизбежная. Тот, кто хочет жить, обречен эволюционировать. А не запирать на всю жизнь город в его дремучие и дряхлые формы только потому, что есть несколько людей в беретиках с червячками, которым очень нравится, взявшись за руки, позировать перед телевизионными камерами, спасая какой-нибудь сарай.
ОБ: Но при этом в Петербурге есть новаторский дух, бунтарский дух. Это город революций. В чем этот странный диссонанс? Безусловно, историческая память очень важна, поскольку мы осознаем через нее себя.
АН: Ну я вот не склонен разделить все ваши реверансы перед историзмом и историей, поскольку история существует только в одном-единственном виде — виде зафиксированного сегодняшнего результата. Это та история, о которой мы можем говорить с уверенностью и определенно. Вся остальная история является, в общем, нагромождением милых баек. Ведь когда мы пытаемся выяснить правду про историю, мы забываем, что у правды есть один простой критерий: правда — это то, что можно проверить. Есть простой критерий того, что такое знание, и мы с большой легкостью можем определить, есть у нас знание об истории или нет: знание — это то, что дает возможность воздействовать. Мы знаем свойства элементов и можем воздействовать, создавая реакции. Мы знаем свойства металлов — и можем их плавить или отковывать. Судя по тому, что возможности воздействия на прошлое нет, нет, соответственно, и знания. Поэтому вот этот фетишизм в виде истории — бессмысленный, он многократно уже подводил несчастную страну, и, вероятно, подведет еще не раз — уводит и нас с вами от прямого разговора в те заоблачные, туманные и совершенно неконкретные дали, где разговор о живом и мертвом невозможен.
Я понимаю, что в свое время Петербург, особенно при советской власти, совершенно справедливо культивировал советскую старину, потому что эта старина являлась контрверсией того серого, унылого, омерзительного коммунистическо-большевистского зрелища, которое предлагала советская власть в виде новостроек. Да, тогда эта фетишизация старины была оправдана и понятна. Но сейчас такой необходимости уже нет, как и противостояния эпох и культур. Надо не бояться этого развития и просто понять, что есть некая резервация — она всегда этой открыточной резервацией останется. Но нет ничего страшного, если фоном для этой резервации будут служить огромные, дерзкие, сверлящие небо великолепные здания. Мне очень нравятся небоскребы и мне очень нравится, что верхней точкой Петербурга станет не символ мазохизма — крест, а огромное современное здание. Вот вам ответ на вопрос о живом и мертвом.
ОБ: То есть мы за жизнь.
АН: Мы не за жизнь, мы цепляемся к этому вагону. Мы обречены с ней ладить и обречены соответствовать ее движениям. Мы точно так же эволюционировали, и Питер будет точно так же эволюционировать, сколько бы мы ни лили слез по поводу его историзма, небесных линий и прочего.
ОБ: Если развитие неизбежно, в чем состоит горизонт?
АН: Это вопрос не ко мне, а к архитектору. Потому что если я вам возьмусь строить, то, думаю, сам приду в ужас. Это не мое дело, я могу только оценивать удобство — и, вероятно, ставить это удобство выше всяких традиционных красот.
ОБ: Мои коллеги пусть мне подскажут, удалось ли нам связаться с Сергеем Шнуровым, которому я хотела передать эстафету после Александра Глебовича. Есть ли у нас связь с прекрасным городом Мюнхен? У нас есть возможность услышать Сергея до того, как он пойдет играть очередной концерт.
АН: Он звонил: где-то едет, дико матерится в пробке. В любом случае он по телефону с нами поговорит.
ОБ: Тогда я пока передаю Андрею Бартеневу. Когда мы с Андреем говорили на тему города и тему среды, я была удивлена, насколько он глубоко это видит, — на уровне истории, скульптуры, истории скульптуры, тонкой аналитики городской среды.
Андрей Бартенев: Добрый вечер, дорогие друзья, добрый вечер, Санкт-Петербург. Мне очень приятно оказаться здесь. (Невзоров разворачивает его столик).
АБ: Я вам хочу сказать спасибо, а то вообще непонятно, куда девать ноги на сцене. Эти носки, которые выглядывают снизу из-под твоих брюк… (Невзоров смотрит на ноги Бартенева). У меня зеленые носки. (Аудитории). Для того чтобы оказаться здесь, я вчера летел с юга Испании. Огромное спасибо господину Невзорову за прекрасный совершенно пример с «Лахта Центром». Он не только мне видится неким фаллообразным, разрушающим девственность неба над Санкт-Петербургом, но и скальпелем, про который всё время говорит Ольга. Мне сразу вспоминается пример, который я почерпнул из моей бытности в Нью-Йорке. Я шесть лет работал с Робертом Уилсоном, и там был один опыт в Квинсе: в каскаде фабричных зданий в одном районе решили застеклить окна эти фабричные. И через несколько месяцев произошел эволюционный сдвиг: преступность в этом районе как-то поутихла. А потом раз — разбилось первое окно, потом второе, третье, и опять эта фабрика стояла без окон. И сразу же преступность увеличилась в этом районе.
Я всё время об этом думал. Недавно в Москве поставили памятник Калашникову. У нас там теперь стоит мужчина с автоматом Калашникова на центральной улице Москвы. И когда мы с друзьями беседовали, я говорил: «Вы поймите, что через несколько месяцев в Москве увеличится количество преступлений с использованием огнестрельного оружия». К чему я вам это рассказываю? Такие вот символы, как фаллообразные здания, скальпели или же автомат Калашникова в центре города, конечно, влияют на подсознание. В Петербурге «Лахта Центр» в лучшем случае увеличит деторождаемость города. В Москве же, вы понимаете, у человека со слабой психикой, увидевшего обнаженный автомат Калашникова, который является символом смерти, эмоционально-моральный барьер будет нарушен. И когда возникнет экстремальная ситуация, он очень легко возьмет огнестрельное оружие. Поэтому когда мы обращаемся так своевольно и совершенно непродуманно с городским ландшафтом, можем прийти к очень печальному, а может, и к очень радостному результату. Я надеюсь, что в случае с «Лахта Центром» у нас действительно увеличится популяция населения Санкт-Петербурга, и надеюсь, что в Москве не произойдет того, о чем я вам говорил.
Мои друзья в Нью-Йорке всё время задавали мне вопрос про нью-йоркские улицы, потому что они видели во мне источник оптимизма: «Что бы ты изменил в Нью-Йорке?». Я сразу же вспоминаю среду и четверг, когда выбрасывается мусор, и Нью-Йорк заваливают черными пакетами страшными, и люди меньше улыбаются. Я говорю: «Друзья, я готов сделать дизайн всех мусорных пакетов в вашем городе. Потому что когда я вижу такие горы черных пакетов, мое настроение сразу же меняется, мне становится очень неуютно в вашем городе. Я готов сделать пакеты с лицами клоунов, разных цветов». Это, конечно, не возымело никакой реализации, но с моей стороны это было и не нужно. Я всего лишь рассказал, что это можно поменять, — такой простой элемент, как мусорный пакет. И настроение целого города изменится, потому что в среду, четверг, а то и в пятницу в городе выкидываются миллионы пакетов.
Еще один пример. Я пока летел в самолете, получил журнал «Аэрофлот». Я его редко смотрю — посмотрел, чтобы понять, улучшилось ли качество журнала, потому что раньше я его страшно критиковал за его глупость. Качество улучшилось. Рядом со мной сидела семья с ребенком — его звали Арсений, и он всё время кричал, — и мне не оставалось ничего другого, кроме как пересчитать иллюстрации в журнале. Их 740. И я подумал: вот прекрасный повод для того, чтобы провести исследование и посмотреть, сколько иллюстраций из 740 воспроизводят городскую среду. Их оказалась одна треть. Я пошел дальше: а сколько из этих картинок посвящены скульптуре и прочему искусству в городской среде? Оказалось, каждая пятая-шестая картинка — это искусство в городской среде либо просто предмет искусства. О чем это говорит? Это говорит о том, что искусство в городской среде имеет огромное значение. И люди, которые выпускают журнал, понимают это.
И теперь я хочу задать вопрос тем людям, которые занимаются планировкой городской среды: вы понимаете, о чем мы? О каком оружии мы с вами рассуждаем? Искусство в городской среде — это невероятно мощное оружие. И даже такие тривиальные проявления, как символ в архитектуре, уже меняют наше сознание. Вы должны быть очень осторожны. Я совершенно согласен и приветствую дискуссию, которую организовала Ольга, и с ее руководством «Лахта Центра», потому что они принимают вызов, каким являет себя этот проект. Им нужно создать живую среду, в которой они могут нормально функционировать, в которой они могут иметь будущее, чтобы в нем не было конфликта с исторической частью города. (На проекции появляется Сергей Шнуров). Там уже Сергей? Пожалуйста, я могу прерваться. Мы Серегу все любим.
ОБ: Сергей, мы очень рады, что вы к нам присоединились. Мы уже успели немножко поговорить о том, живой Петербург или мертвый, и о том, насколько искусство формирует город. Своим творчеством вы фиксируете изменения, которые происходят в языке, витают в воздухе. Скажите, пожалуйста, Петербург как место действия — косный или хочет развиваться?
Сергей Шнуров: Смотрите, вообще, мерим температуру, конечно же, по Эрмитажу. Эрмитаж более жив, чем мертв. Там происходят самые нашумевшие выставки, вызывающие какое-то общественное негодование, бури. Вспомнить, например, того же самого Фабра. В понимании людей музей — это нафталиновый склад. Эрмитаж — это и нафталиновый склад, и склад муз. Муза туда все-таки иногда прилетает, хотя Александр Глебович, конечно, скажет, что никаких муз нет.
АН: Я могу сказать, что ты звучишь так же потрясающе, как Хокинг.
СШ: Сейчас я закурю, как Шерлок Холмс.
АН: И правильно. Мне в зале курить не дают.
СШ: Вот смотрите. Чтобы город у нас не умирал, обязательно разрешите Александру Глебовичу курить. А некурение — это смерть. Конечно же, Петербург развивается. Как бы ни было сильно крыло традиционалистов, которые говорят «Давайте проведем какую-нибудь линию, как линию наводнения в 1824 году, и оставим всё, как было в 1824 году». Потому что жизнь гораздо умнее.
ОБ: А что, собственно, двигает город? Наверное, все-таки человек, петербуржец?
СШ: Вообще, Петербург — город приезжих с момента его основания. Это нужно понимать. Может ли Петербург сделать из таджика ленинградца? Не знаю. Сейчас Петербург становится мегаполисом — но это тоже неплохо. Пускай он будет мегаполисом.
ОБ: Если Петербург будет мегаполисом, мы говорим о том, что нам нужен новый центр притяжения?
СШ: Есть место, которое не меняется со времен моей юности, — это Апраксин двор.
ОБ: Апраксин двор — это прекрасно. Но куда мы движемся? Нужно ли Петербургу что-то для этого? Или он может быть таким законсервированным Брюгге и жить внутри себя?
СШ: Я боюсь, что консервация Брюгге слишком преувеличена. Она почерпнута из кинофильма. А я был в Брюгге.
ОБ: А я тоже была. Там лебеди и всё пряничное. Даже супермаркета нет ни одного.
СШ: Понимаете, это такой пластиковый город, который симулирует Средневековье и всё равно ориентирован на туриста.
ОБ: Петербург — самый европейский город России, самый посещаемый туристами город России, город музеев. Получается, мы тоже немножко консервация? Нет ли риска, что мы будем Венецией или Барселоной, когда сами горожане уже будут стонать и говорить: «Хватит, мы больше не можем».
СШ: Горожане будут стонать в любом случае. Будете вы это делать или не будете — у них такая природа. Это как водитель такси, который жутко недоволен состоянием дорог, а когда начинается ремонт, он жутко недоволен ремонтом.
ОБ: Это часть петербургского характера?
СШ: Недовольство — это не петербургская черта. Это черта нашей страны вообще. Мы всегда недовольны. Люди здесь рождаются с такими физиономиями и ходят по улицам, как будто им кто-то что-то должен.
ОБ: Городу, как и самим людям, нужно идти в будущее?
СШ: Очень многие из нас хотят пойти в прошлое. Но, ***** [блин], его нет.
ОБ: Это прекрасно, Сергей, что вы за жизнь, за настоящее.
СШ: Я уже скучаю по городу, вернусь скоро.
АН: Сережа, вот это твое явление было абсолютно символичным. Ты бы видел, какие тут многотонные бронзовые люстры, лепнина, своды, Мраморный дворец, битком забитый зал. И голый, с золотой цепью, классный Шнур с сигаретой. Вот это и есть Петербург. И во многом — символ жизни. (Видеосвязь заканчивается).
ОБ: Я хочу перейти к нашему следующему спикеру — Семену Александровскому. Недавно у него прошел потрясающий спектакль, который называется «С Чарльзом Буковски за барной стойкой». Барная культура Петербурга, слитая с искусством и литературой, — то, что сейчас оказывается совершенно новой формой. С учетом того, что спектакль вышел в рамках фестиваля «День Д». Вопрос: каков же горожанин Петербурга, какое у него лицо?
Семен Александровский: Я, собственно говоря, с большей верой отношусь к органическим процессам, чем к далеко идущим утопическим планам. Наблюдая это на своем опыте, понял, что горизонтальные связи срабатывают быстро и очень по-живому. Помните, несколько лет назад горели большие территории России и все растерялись, как тушить пожар: нет ресурсов, нет людей и так далее. И как-то через «ВКонтакте», через Facebook люди объединились, взяли лопаты, сели в машины, поехали и потушили. Этот опыт для меня очень вдохновляющий, потому что с точки зрения консервации, рутинности, что ли, города одно из самых рутинных строений — это театр. Он как сформировался в эпоху Возрождения, этот итальянский театр, 90 процентов театров в стране такие и есть. Кроме того, есть необходимость отчитываться перед городом о заполняемости залов: ты не можешь, например, посадить зрителей на сцену, а играть в зале. Это невозможность какого-то живого процесса развития. Поэтому я занялся театром, который делает вид, что здания театра в городе нету, и он идет на улицы, туда, где аккумулируется энергия. Бары — один из таких ярких примеров того, как жизнь города зависит от людей, которые в нем живут. Ведь никто не придумал, что в Петербурге должны быть хорошие бары на каждой улице. Просто климат у нас такой, что мы походили-походили в мокрой обуви и поняли, что без баров на каждой улице город просто не выживет. А так прошелся, зашел в бар — и жизнь опять улыбается.
Вообще, то, что я делаю, называю городской партизанщиной. Театр, который на самом деле не нуждается ни в чем: не нужно здания, не нужно бюджета.
ОБ: А кто наш главный герой? Он становится соучастником игры, когда город — некий культурный герой во взаимодействии с ним?
СА: Мне кажется, что всё измеряется человеком. Удобно ли мне с детской коляской подниматься по ступенькам или неудобно? Вот в этом наш опыт взаимоотношений с городом и выражается. Есть такой спектакль «Другой город» — прогулка по Петербургу с записью из другого города. Будто ты идешь по венецианской набережной или парижской, амстердамской. Это момент твоего личного опыта сопоставления города с европейской средой. Петербург был задуман как европейская столица. Это как перевернутый бинокль — ты отстраняешься и смотришь на свой город, например, сквозь Париж.
Мне кажется, нас так много заманивали, обманывали и пытались увлечь каким-то опытом, который мы не можем прочувствовать — только вообразить. Весь XX век — какая-то попытка использовать человека для абстрактного будущего. Мне кажется, поворот, который происходит в сознании людей, — осознание того, что нет никакого «завтра», есть «сегодня», и проживать его нужно сейчас. В аспекте взаимоотношений с городом я не хочу ждать, пока появится удобная среда, — я лучше буду заниматься своей партизанской деятельностью сегодня. Живое движение в нашем городе происходит за счет конкретных людей. Я в принципе верю в человека, а не в тотальные идеи. Все важные изменения, которые произошли в мире, были сделаны каким-то одним человеком.
С другой стороны, надо понимать: когда тебе дается свобода делать здесь и сейчас и принимать решения, тебе приходится за свои решения нести ответственность. Нас не учат в школах персональной ответственности. Но это та цена, которую хочется платить за возможность что-то сделать. Решения всегда персональны. Когда пресса говорит: «Большое количество людей против такого-то решения», это очередное вранье. Если я против чего-то — иду и протестую. Если я за — иду и делаю. Не нравится так? Сделай по-другому, предложи свое решение.
ОБ: Итак, мы добрались до нашего героя, который как раз берет и делает. Хотела бы задать вопрос Денису. Как вам удается получать желание людей обращаться к книгам? Вы волшебник.
Денис Котов: Благодарю за такой аванс, я только учусь. Сейчас период, когда мы — хотим того или нет — петербуржцы, ленинградцы, петроградцы, питерцы — подводим итоги столетнего цикла. Наши предки находились в таком состоянии, когда не могли терпеть всё, что было до. Что-то мы приобрели, что-то было хорошо, а что-то было плохо, я не буду давать оценку. Вообще, это только Маяковский придумал про «хорошо» и «плохо». Сегодня, подводя итоги, мы должны себе ответить на вопрос: «А что мы создаем сегодня для завтра?». Какой образ, какой контекст, смысл мы сегодня запускаем? У нас есть глаза и уши, мы так любим смотреть телевизор, что порой забываем о главном инструменте трансформации — о нас самих. Это тот внутренний источник, который берет за себя ответственность — сначала за малый круг дел, расширяя их затем до улицы, до подворотни, до райончика, а потом и до города. И если после сегодняшнего разговора отсюда выйдут 500 градоначальников, горожан, они пойдут и сделают то, что возможно в их сфере квалификации, воли, умения. Это принцип, который описан у Курта Воннегута в «Колыбели для кошки». Почему я обратил внимание на глаза и уши — потому что они постоянно нас обманывают.
Я книгами начал заниматься в начале 90-х, а в начале 2000-х были плохие прогнозы у книжного пространства. Встал вопрос: что сделать маленькому человеку, у которого нет денег, чтобы открыть свой первый книжный магазин на улице Пестеля? И путь для себя я увидел только один: становиться предпринимателем, несущим ответственность за свою жизнь на 100 процентов. Кто-то владеет предприятиями на 10 или на 90 процентов. Представьте, что в вашей жизни, семье, предприятии акционер — только вы. И дальше всё зависит от того, как акционер распоряжается своим активом. Мы поняли, что за время читателей, их внимание и кошельки мы конкурируем не с другими книжными магазинами, а с телевидением, интернетом, алкоголем. Если мы вынем несколько миллионов человек из телевизора, хотя бы чуть-чуть из интернета (или не позволим дальше зайти), если отнимем немного времени у алкогольной зависимости разной степени тяжести, то получим время для того, чтобы сходить на выставку к Андрею Бартеневу, к Семену заглянуть и открыть книгу «В Питере жить», где 35 авторов-петербуржцев — Даниил Гранин в том числе — раскрыли Ленинград и Петербург в совершенно новом ракурсе. Эта книга сегодня номер один по продажам в Петербурге.
Мы живем в городе, который имеет четыре имени. Это, я думаю, рекорд на планете Земля. Это, конечно же, не европейская столица. Это культурная столица будущего мира — если мы с вами захотим это сделать. Если наше городское пространство превратится в тот самый музей, который не хоронит, а музами населен. Если вы читаете хотя бы 12–15 книг в год как некий санитарный минимум, то я вас уверяю, даже вопрос так не будет стоять: жив город или не жив. Город, очевидно, жив до того момента, когда последняя душа не уйдет в виртуальное пространство.
В начале 90-х я стоял на станции «Черная речка» и продавал книги. Потом у меня был маленький магазинчик, потом была сеть — и возникла книжная инфраструктура. Петербург сегодня лидер Российской Федерации по количеству книжных магазинов на душу населения. И подарок, который мне хочется подарить сыну на 16-летие (ему сейчас 10), — читающая страна. Это не пафос, это просто конкретная управленческая задача. Не так важно, что читать: кому-то нужно читать очень простую литературу, кому-то посложнее. Мы спортивный магазин, который продает тренажеры для развития образного мышления. Мы аптека для души. Если вы заболели (а здоровых на самом деле нет, есть недообследованные), это всегда к нам.
Есть те, кто двигается вперед, есть те, кто сохраняет прежнее, замазывая его глиной. И это очень важная функция: если мы не будем беречь созданное, оно будет постоянно рассыпаться. Буддисты скажут, что это хорошо: ты нарисовал сложнейшую мандалу, и ее раздуло ветром — это прекрасно. Но если хочешь, чтобы эту мандалу, красоту, которую ты создал, видели твои дети и внуки, нужно хранить связь в дереве рода.
ОБ: Обратимся к залу.
Участник форума: Мы говорим о культуре, а это всегда сложно. Самое простое — отдаться инстинктам. Не кажется ли вам, Александр Глебович, что, абсолютизируя эволюцию, культуру можно как раз и потерять?
АН: Макс Борн замечательно говорил, что наука разрушает этический фундамент культуры. Я могу сказать, что да, плохо, что она разрушает — и так медленно. Лучше бы она это делала побыстрее, потому что мы с вами находимся в идиотском положении. Есть человек, а в качестве бесплатного приложения — всё то вранье о человеке, которое копилось на протяжении 5000 лет фиксированной истории. Это не имеет ничего общего с тем человеком, о котором мы недавно узнали, с его достаточно низким биологическим происхождением. В любом случае он останется прошедшим социально-культурную дрессировку животным. Но имидж у этого существа другой. Мы находимся в той идиотской ситуации, когда имеем дело с пароваркой, а инструкция у нас к микрофону. Это всё страшный конформизм, непонимание самих себя, которое характерно для так называемой культуры. Я не могу сказать, что культура мне помогает. У меня с ней достаточно плохие отношения. Она вечный тормоз развития человека, в отличие от науки, увы. Она предлагает совершенно другую схему представления о мире и человеке, настаивает на ней и уводит нас от весьма грустненькой правды.
ОБ: Но мы ведь про гуманизм.
АН: А я не гуманист.
ОБ: Но проголосовали за жизнь.
АН: Я проголосовал за неизбежность жизни. Но это не значит, что я двумя руками держусь за какие-то гуманистические принципы.
ДК: Для обострения разговора, чтобы он поживее шел: Александр Глебович использует язык как инструмент культуры — и тем самым заключен в ней, хочет он того или нет. Наука — явление, вложенное в культуру.
АН: Когда я отношусь к человеку хуже, чем отношусь к тебе, то всегда сразу в ответ на такие реплики жестко ставлю его на место, объясняя: «Если вы считаете науку частью культуры, то, вероятно, вы глубоко некультурный человек». Как обычно надо поступать в таких случаях? Спросить: «Как называется один из главных романов Льва Толстого?». Человек обычно отвечает: «Война и мир». Ты ему отвечаешь: «Ага. Значит, вы все-таки запоминаете названия тех книг, которые вы читали. А теперь быстренько скажите мне название главной книги Коперника». (Пауза). Ага. Сидит в луже. «А теперь, пожалуйста, расскажите мне, как называется главная книга Ньютона». Снова в луже. Потом мы можем просто перейти к Ивану Петровичу Павлову. (Котов кивает). И все эти культурные люди вот так же с таким же милым выражением лица начинают кивать. На самом деле разница между наукой и культурой гигантская. И всегда, когда мне приходится иметь дело с какими-то гуманитарными аудиториями, я говорю: «Ребят, давайте мы не будем касаться этой темы, потому что я немедленно разовью в вас комплекс неполноценности». Грубо говоря, мы ваши книжки читать можем. Прочесть, запомнить содержание и пересказать. А вы наши — нет.
Участник форума: Что в большей степени вдохнет жизнь в Петербург? Эволюция или революция?
АН: Ой, революция — это чудесно. И вообще, революция — это то, чего никогда не было в России. И в чем Россия испытывает огромную потребность, потому что у нас никогда не происходило принципиальной смены власти. У нас одни мерзавцы сменяли других. Это не революция, это нечто другое. Революция, конечно, необходима, а эволюция не будет спрашивать ни вас, ни меня, двигаться ли ей дальше и осуществлять свою неведомую цель — а возможно, и отсутствие цели как таковой.
АБ: Я хочу сказать, что вопрос эволюции актуален. Но поймите, когда мы сами осознаем, что меняться надо, изменения уже наступают. Сейчас вы все в зрительном зале должны понять, что Петербург не может оставаться замкнутой устаревшей системой. Второй шаг: вы начнете помогать всем новым росткам. Другое дело — качество этих изменений. Конечно, можно наворотить из картона в Русском музее бог знает что и кричать, что это революция и эволюция. Но Петербург — город качественных изменений, поэтому давайте найдем эту середину и гармонию, когда ваши изменения будут соответствовать общему контексту городского ландшафта. Вы меня извините, я еще не договорил про тот журнал. Там в фотографиях часто цитируется Петербург с его памятниками XVIII–XIX века. Россия представлена очень скудно в мировом иллюстрированном журнале. Представляете, сколько миллиардов людей берут его в руки? Открывают, а там из России: Василий Блаженный в Москве, Петергоф и фонтаны, Петр I. И больше ничего. Нет современной российской культуры. Ничего вроде «Облачных врат» Аниша Капура.
Я хочу, чтобы изменения были. Это важно. Скульптура и инсталляция в городской среде — очень интимный магический момент соприкосновения между человеком и объектом. Когда вы правильно это внимание используете, то открываете у зрителя его масштабное видение всего. Он идет замотанный с работы домой, и тут раз — фонтан с русалкой. Он залюбовался этим фонтаном и блеском воды у нее груди. И умные люди — раз! — и понаставили вокруг цветочных лавок, каруселей, кафе. (Невзорову). Сигаретницу для вас. (Аудитории). И всё, ты уже расслабился — и уже готов к новому. Вот так правильно работает городская среда, мы это видим в Нью-Йорке, Лондоне, Париже. Ну почему же в Петербурге этого нет? Вот фонтан, рядом «Буквоед» — и книжки продаются как пирожки, и жизнь тогда веселее.
Правильное использование арт-оружия приводит к неожиданному и очень позитивному результату, потому что тогда в человеке возбуждается интерес к жизни. Его пессимизм понижается, он становится тем человеком, рядом с которым приятно жить. Давайте искать эти нюансы — каждый на своем фронте. Я покажу сейчас пример того, как легко изобразительное искусство забирает доли секунды вашего внимания и настроения. (Надевает на голову ободок с лягушкой). Вот и всё. Вы улыбнулись, подумали про меня «идиот» или что-нибудь еще. Неважно. Но это доли секунды вашего внимания, которые другие умные люди, такие как Денис, могут схватить и повернуть в нужное русло.
Участник форума: Общественное движение «Белый замок». Поступило предложение увековечить Александра Блока на набережной. Почему бы не сделать качественную набережную со всеми предложениями, которые сегодня прозвучали? Александр Глебович, у нас есть на Каменноостровском, 58–60 особняк Эрнеста Игеля, а почему бы его не отреставрировать и не проводить там мероприятия, подобные сегодняшнему?
АН: А я-то тут при чем?
Участник форума: Поддержать словом.
АН: Словом я, конечно, могу. Вопрос цены.
СА: Если выбирать, быть набережной или не быть, всегда следует выбрать «быть». Только подойдите к вопросу по-человечески. Сделайте ее, пожалуйста, удобной.
Участник форума: Как можно уйти от привязки к датам: чемпионат мира, тысячелетие города, срывающиеся сроки, мешают бакланы…
АБ: Я согласен абсолютно. Когда я наблюдаю скульптурную практику в Москве, у меня есть ощущение, что люди, которые отвечают за эту практику, всё свое детство и отрочество провели в агентстве по продаже надгробий. Смотришь на очередное скульптурное сооружение: всё правильно, ровненько, дорожки, можно подойти цветы возложить, аллеи. Но существовать должно не только это. Если вся городская скульптура украшена только памятниками, новое поколение может это не принять. Например, рэп-баттл: два парня встретились — 25 миллионов просмотров на YouTube за сутки. И все специалисты телевизионные сказали: «Всё, конец телевидению, просмотров больше, чем у Первого канала». То же самое с городским пространством. Появляется новое поколение, которое может сказать: «Почему вы называете это культурным Петербургом? Это просто кладбище». Именно по этой причине существуют формы современного искусства, и если им (искусством — прим. «Бумаги») правильно пользоваться, этой пропасти не будет. И благодаря ему мы поймем, как сочетать культуру и будущее. Как найти место мертвым и в то же время оставить больше места для живых.