Ася Пекуровская, бывшая жена Сергея Довлатова, возлюбленная Василия Аксенова и муза Ленинграда шестидесятых, впервые за несколько десятков лет посетила Петербург.
Литератор и издатель рассказала «Бумаге», как в Америке ей пришлось отучаться от богемных привычек, почему классиков русской литературы двадцатого века она считает «милыми, симпатичными людьми» и по какой причине сложно разглядеть талант в современнике.
Фото: Егор Цветков / «Бумага»
В поклонники Аси Пекуровской записывали Василия Аксенова и Иосифа Бродского. В 1968 году она развелась с Сергеем Довлатовым после восьми лет брака, а пятью годами позже эмигрировала в Америку, забрав с собой их общую дочь. Там она преподавала в Стэнфордском университете, выпустила несколько литературоведчеcких книг о Канте и Достоевском. В 1996 году вышли ее воспоминания о бывшем муже «Когдa случилось петь С.Д. и мне». Сейчас она возглавляет издательство Pekasus, специализирующееся на детской литературе. За сорок лет Ася всего несколько раз посетила Москву, а в Петербург приехала впервые.
— Вы уехали из России больше сорока лет назад. Увидев ее сегодня, что вы можете сказать о нынешней России и стране, откуда вы эмигрировали?
— Видеть мне недостаточно, мне надо что-то понять, а чтобы понять, осознать, надо здесь пожить. Сегодняшняя Россия, конечно, умытая и приглаженная, но мне это ни о чем не говорит, поэтому пока на ваш вопрос у меня ответа нет. Я знаю о текущей ситуации очень мало и почти не интересуюсь новостями, потому что занимаюсь совершенно другими делами. В 2010 году, например, вышла моя книга о Канте, но я увлеклась детскими книгами и не смогла приехать на презентацию в Москву.
— Но в Петербурге вы еще ни разу не были с момента отъезда. Каким он вам показался спустя сорок лет?
— Я вижу, что очень много внимания уделяется проблемам питания. Каждый второй дом — это какая-то едальня. Мне это странно, я привыкла ассоциировать с едой иностранные вывески. В мое время, даже если где-то продавали какую-то еду, надписи не было, нужно было знать, что за этой темной дверью будет ресторан или продуктовый магазин.
— Какие-то перемены в людях или в общественной жизни вам бросились в глаза?
— В Петербурге у меня уже было четыре интервью и все с очень молодыми людьми — с такими молодыми, что я бы никогда не сказала, что они закончили хотя бы университет. Я поражаюсь тому, что культурную жизнь города захватила молодежь. Это очень обнадеживает: молодые люди, как водится, попирают все старое и предлагают что-то свое. В Штатах и в Германии такая ранняя молодежь не настолько активна и амбициозна. Такого количества юных фотографов, продюсеров, режиссеров, журналистов я нигде не видела. Может быть, Россия возрождается — не знаю.
Я поражаюсь тому, что культурную жизнь города захватила молодежь
— В последнее время, наоборот, усиливаются упаднические настроения, все больше молодых людей подумывает об отъезде — кому-то не хватает свободы, кому-то страшно за будущее. Как вам кажется, в семидесятых у эмигрантов из СССР были схожие обстоятельства и мотивы?
— Меня вынудили уехать из России не обстоятельства — это было импульсивное желание. Я не испытывала каких-то ограничений, потому что не занималась политикой. Она никогда меня не интересовала, поэтому в терминах свободы я о себе и не говорю. Я уехала одной из первых и не знаю, что происходило после моего отъезда. Это был интуитивный шаг, я не смогла бы тогда его обосновать. Я никогда даже географию не учила, потому что понимала, что никогда и никуда из Союза не уеду. Такая несвобода очень давит, даже если живешь в самом прекрасном месте на земле. Как только возможность появилась, я ни секунды не сомневалась.
— Но что-то же вас не устраивало и мешало?
— Меня огорчает в России и теперешней, и в прошлой — и в этом смысле, по-моему, ничего не изменилось — то, что ценность человека абсолютно нивелирована. Человек вообще ничего не значит. Все предназначено для того, чтобы пустить пыль в глаза. В Петербурге я живу в прелестном месте: там уютно и высокие потолки, но выключатель в туалете все равно за дверью — и никто не подумал, что это ужасно неудобно.
— В Америке все оказалось иначе?
— Поначалу мне все казались искусственным, будто есть какой-то единый стандарт поведения. Но подумав — и много подумав — я поняла, что в Америке очень ценится, крайне важен человек и его комфорт. В моей компании семь сотрудников, почти все они русские. И уже сейчас я понимаю, как важно сберечь самолюбие человека, как важно его похвалить, а если что-то нужно попросить, то делать это стоит исключительно нежно и дружелюбно. Человек ведь очень хрупкое существо.
— С чем вам пришлось столкнуться в эмиграции? Как после богемной ленинградской жизни вы адаптировались к новой реальности?
— В нашем кругу было правило: никогда не показывай, что ты читаешь какие-то книги — ты все знаешь как бы от бога. Я как богемный человек ему следовала. В США меня приняли на работу в Стэндфордский университет. Помню, как вошла и сказала: «А вот мы с Машей (дочь Аси Пекуровской и Сергея Довлатова — прим. «Бумаги») два дня на пляже провалялись». В ответ на это человек, которого взяли на работу вместе со мной, с укором отметил, что у него за выходные не нашлось свободного часа даже на теннис. Так что я столкнулась с трудностями культурного порядка.
— Если продолжать проводить параллель между двумя эпохами, как можно объяснить популярность, например, Довлатова и Бродского? Для множества молодых людей их творчество — явление массовой культуры, которое можно походя обсуждать, хотя поэзия Бродского, очевидно, не настолько проста.
— У Бродского, может быть, и непростая поэзия, но ведь разговор вообще не требует никакой глубокой мысли: все разговоры о литературе достаточно поверхностны. Довлатов с Бродским могут быть популярны по очень разным причинам, и, если мы их соединяем, то единственный резон — это мода.
Довлатов был по-человечески талантлив, а все остальное было второстепенным: ну, несколько рассказов, в общем-то, и все. А Бродский абсолютно не был по-человечески талантлив. Он был закомплексованным, довольно трудным, а когда выбился наверх — и высокомерным, то есть во всем смыслах тяжелым. Но у него были безумные амбиции, поэтому его поэзия каким-то образом дала культуре большой толчок.
У меня не было ни малейшего представления о том, кто из них войдет в историю, а кто не войдет
— Теперь кажется, что Ленинград шестидесятых — это город, давший целую плеяду великих. Тех, кого нынешние двадцатилетние считают великими. На вас как на литератора эта атмосфера повлияла?
— Как пишущий человек я сформировалась только в Америке и ей я за это благодарна. Никакой ностальгии по родному городу у меня не было. Конечно, в моем ленинградском кругу все любили литературу, считали ее важнейшим делом в жизни, но о том, чтобы писать, только мечтали. В то время в Ленинграде уже были Андрей Битов и Валера Попов, который, правда, только начинал. Довлатов еще ничего не писал, Бродский тоже был в начале пути. То, что он вывез из России, не было заявкой на тот уровень мастерства, которого он впоследствии достиг. Как поэт он тоже состоялся уже в Америке.
— Возможно ли вообще в современнике рассмотреть будущее величие?
— Для того чтобы оценить талантливого человека, надо взять на себя ответственность за то, что ты считаешь, что этот человек именно такой. В обществе, где мало таких мужественных людей, которые могут открыть талант, на первый план выходят мода и известность. О модном поэте никто не побоится сказать, что он талантлив. А как становятся модными — тут уж пути Господни неисповедимы.
— Но вы осознавали, что знакомы с выдающимися мастерами?
— У меня не было ни малейшего представления о том, кто из них войдет в историю, а кто не войдет. Бродскому, как мне кажется, помогли его амбиции. Нобелевскую премию ему же дали не за поэзию. Уистен Хью Оден, например, когда с ним познакомился, сказал, что Бродский почти дотянул до Вознесенского.
— То есть вы тогда не осознавали, что вас окружали легенды?
— Нет, все вокруг меня были милыми симпатичными людьми. Ничего другого я не представляла.